Пан Анджей метал тяжелый топорик; подкинув его так высоко, что он был едва виден, подлетал на своем коне и на лету хватал за рукоять. Король даже в ладоши хлопал.
— Видал я, — говорил он, — как пан Слушка, свояк подканцлера, топорик мечет, но куда ему, он и наполовину этой высоты не метнет.
— У нас в Литве это в обычае, — говорил пан Анджей, — а когда упражняешься сызмальства, так откуда и ловкость берется.
— А откуда у тебя этот рубец через всю щеку? — спросил однажды король, показывая Кмицицу на шрам. — Ишь как тебя саблей полоснули.
— Не от сабли это, а от пули, государь. Стреляли в меня, приставя дуло к самому лицу.
— Враг или свой?
— Свой, но враг, и я еще с ним поквитаюсь; но покуда мы с ним не квиты, не годится мне толковать об этом.
— Так ты лют?
— Не лют я вовсе, государь, ведь вот на голове у меня побольше дыра от сабли, чуть душа из меня вон через нее не вышла; но полоснул меня человек достойный, и не держу я на него обиды.
С этими словами Кмициц снял шапку и показал королю глубокий рубец с заметными беловатыми краями.
— Не стыжусь я этой раны, — сказал он, — потому рубака меня полоснул, что другого такого не сыщешь во всей Речи Посполитой.
— Что же это за рубака такой?
— Пан Володыёвский.
— Господи, да ведь я же его знаю! Он под Збаражем чудеса творил. А потом я был на свадьбе его товарища, Скшетуского, что первый привез мне вести из Збаража. Славные это рыцари. С ними еще один был, так того все войско славило как величайшего из рыцарей. Толстый такой шляхтич, а уж шутник, мы на свадьбе прямо катались со смеху.
— Это пан Заглоба, — сказал Кмициц. — Помню! Он не только храбрец, но и на уловки куда как хитер.
— Что они теперь поделывают, не знаешь?
— Володыёвский у князя виленского воеводы над драгунами начальствовал.
Король нахмурился
— И вместе с князем воеводой служит теперь шведам?
— Он? Шведам? У пана Сапеги он. Я сам видел, как после измены князя воеводы он бросил к его ногам булаву.
— О, доблестный это воитель! — воскликнул король. — От пана Сапеги были у нас вести из Тыкоцина, он осадил там князя воеводу. Дай бог ему счастья! Когда бы все были на него похожи, шведы уже пожелели бы о своем предприятии
Тизенгауз, который слышал весь разговор, неожиданно спросил:
— Так ты, пан, был в Кейданах у Радзивилла?
Кмициц смутился и стал подкидывать свой топорик.
— Был.
— Да оставь ты свой топорик, — продолжал Тизенгауз. — Что же ты поделывал при княжеском дворе?
— Гостем был, — нетерпеливо ответил Кмициц, — и хлеб княжеский ел, покуда не опротивел он мне после измены.
— А почему же ты вместе с другими достойными воителями не ушел к пану Сапеге?
— Обет я дал в Ченстохову отправиться. Ты меня скорее поймешь, коль скажу я тебе, что нашу Острую Браму московиты захватили.
Тизенгауз покачал головой и губами почмокал, так что король обратил наконец на это внимание и испытующе посмотрел на Кмицица.
Потеряв терпение, тот повернулся к Тизенгаузу и сказал:
— Милостивый пан! Почему я у тебя не выпытываю, где ты был и что делал?
— А ты спроси, — ответил Тизенгауз. — Мне скрывать нечего.
— Да и я не перед судом стою, а коль придется когда-нибудь стать, так не ты будешь моим судьею. Оставь меня в покое, а то как бы у меня терпенье не лопнуло.
С этими словами он так стремительно метнул свой топорик, что тот едва виден стал в вышине; король поднял глаза, следя его полет, и в эту минуту ни о чем не думал, кроме одного, — схватит Бабинич на лету топорик или не схватит.
Бабинич вздыбил коня, подскакал и схватил.
Но Тизенгауз в тот же вечер сказал королю:
— Государь, все меньше и меньше нравится мне этот шляхтич.
— А мне все больше и больше! — надул губы король.
— Слыхал я нынче, как один из его слуг назвал его полковником, он только грозно на него поглядел и мигом утихомирил. Что-то тут неладно!
— И мне порой сдается, что не хочет он всего рассказывать, — заметил король, — но его это дело.
— Нет, государь! — с жаром воскликнул Тизенгауз. — Не его это дело, а наше, всей Речи Посполитой! Ведь если он предатель и погибель готовит тебе или неволю, то вместе с тобою погибнут все те, что поднимают сейчас оружие на врага, погибнет вся Речь Посполитая, которую ты один можешь спасти.
— Так я его завтра сам спрошу.
— Дай бог, чтобы был я лжепророком, но ничего хорошего не читаю я в его глазах. Уж очень он проворен, уж очень смел и решителен, а такие люди на все могут отважиться.
Король огорчился.
На следующий день, когда отряд тронулся в путь, он поманил к себе Кмицица.
— Где ты был полковником? — спросил он внезапно.
На минуту воцарилось молчание.
Кмициц боролся с самим собою: он горел желанием соскочить с коня, упасть королю в ноги и, открыв ему всю правду, раз навсегда сбросить со своих плеч бремя, которое он влачил.
Но он снова с ужасом подумал о том, какое страшное впечатление может произвести его имя, особенно после письма князя Богуслава Радзивилла.
Как же он, когда-то правая рука виленского воеводы, он, помогший князю сохранить на своей стороне перевес и разбить непокорные хоругви, он, соучастник измены, заподозренный и обвиненный к тому же в самом страшном злодеянии — в покушении на свободу монарха, — сможет теперь убедить короля, епископов и сенаторов, что он раскаялся, что он переродился, что он кровью искупил свою вину. Чем сможет он доказать, что чисты его помыслы, какие доводы приведет, кроме голых слов?
Преследуют его старые грехи неотступно и неумолимо, как разъяренные псы в чаще преследуют зверя!
Он решил обо всем умолчать.
Но невыносимо мерзко и гадко было ему изворачиваться и лгать. Разве мог он отводить глаза своему государю, которого любил всем сердцем, разве мог он обманывать его всякими баснями?
— Всемилостивейший король! — заговорил он после долгого молчания. — Придет время, и, может статься, недолго уж осталось ждать, когда, как ксендзу на исповеди, смогу я открыть тебе всю свою душу. Хочу я, чтоб не голые слова, но дела за меня свидетельствовали, за искренность моих помыслов, за верность мою тебе и любовь. Грешил я, государь, грешил против тебя и отчизны, но мало еще сделал я, чтобы вину свою искупить, и ищу потому такой службы, чтобы легче мне было исправиться. Да и то сказать, кто без греха? Сыщется ли во всей Речи Посполитой хоть один такой, кому не надо бить себя в грудь? Может статься, больше прочих я провинился, но ведь и опомнился раньше. Ни о чем не спрашивай меня, государь, покуда на нынешней службе меня не испытаешь, не спрашивай, ибо ничего не могу я сказать тебе, дабы не закрыть себе пути к спасению; но бог свидетель и пресвятая дева, владычица наша, что не солгал я, когда говорил тебе, что последнюю каплю крови готов отдать за тебя! — Увлажнились тут слезами глаза пана Анджея, и такая неподдельная скорбь изобразилась на его лице, что оно само было лучшей защитой ему, чем слова. — Видит бог мои помыслы, — продолжал он, — и на суде мне их зачтет. Но коль не веришь ты мне, государь, прогони меня прочь, удалиться вели. Я поодаль поеду вслед за тобой, дабы в трудную минуту явиться, пусть даже без зова, и голову сложить за тебя. И тогда, государь, ты поверишь, что не изменник я, но один из тех слуг, каких немного у тебя даже среди тех, кто на других возводит подозрения.
— Я и сегодня верю тебе, — промолвил король. — Оставайся по-прежнему при нашей особе, не измена говорит твоими устами.
— Спасибо тебе, государь! — сказал Кмициц.
И, придержав коня, вмешался в последние ряды свиты.
Но не одному королю рассказал Тизенгауз о своих подозрениях, и все косо стали поглядывать на Кмицица. Громкий разговор смолкал при его приближении, люди начинали шептаться. Они следили за каждым его движением, взвешивали каждое его слово. Заметил это пан Анджей, и худо стало ему среди них.
Даже король хоть и не отказал ему в доверии, но не глядел уже на него так приветливо, как прежде. Приуныл молодой рыцарь, помрачнел, горькая обида камнем легла на сердце. Привык он в первых рядах красоваться на своем коне, а теперь тащился позади, в сотне шагов, понуря голову и предавшись мрачным мыслям.